Дед Такэтори (японская сказка IX века).
Перевод с японского и вступительная статья А.А. Холодовича / Восток. Сборник первый. Литература Китая и Японии. Редакция и
вступительная статья Н.И. Конрада. М., 1935. С. 48-83.
На грани мифологии и литературы
Предлагаемая японская новелла
или, вернее, сказка относится к самому началу японской повествовательной
литературы. Время возникновения «Такэтори-моногатари» (повести о бамбукосеке),
как она называется по-японски, надо полагать,— первая половина IX века. Автор,
конечно, неизвестен.
Традиция, считающая «Такэтори»
первым произведением повествовательной художественной литературы Японии, верна
только условно. В предшествующих памятниках японской словесности — исторической
хронике (Кодзики), географически-этнографических описаниях (Фудоки) — уже
содержится ряд элементов литературного рассказа; с другой стороны, в
«Такэтори» явно чувствуется фольклорный элемент, нередко выступающий даже на
передний план. Все это ставит «Такэтори» на рубеж между фольклором и литературой
письменной. С этой точки зрения «Такэтори» — действительно начало японской
прозы.
Переход из фольклора в литературу
совершился в данном случае не без чужой помощи: в этом деле огромную роль
сыграла литература соседнего Китая. Полностью сформировавшаяся уже ранее до
этого[1], литература эта, придя в Японию,
сильнейшим образом форсировала рождение японской литературы. «Такэтори»
полностью доказывает это: почти все сюжетные элементы этой новеллы заимствованы
из китайских литературных источников, а то — через Китай — даже из индийских.
Тем не менее в целом получилось произведение новое и для Японии, и для тех же
иноземных первоисточников: новое по стилю, обработке сюжета и мировоззрению. Со
стороны формы это цикл небольших новелл, вставленных в обрамляющую, — тип, с
которого началось развитие повествовательной литературы многих народов и эпох.
Со стороны содержания это начало литературы родовой аристократии.
Учитывая близость этой новеллы к
фольклору, а также общий тон и колорит ее, вплотную приближающий ее к сказке,
переводчик решился — в виде опыта — перевести ее стилизованно-сказочным языком.
В истории японской литературы
«Такэтори-моногатари» определяется как первая повесть, открывающая собою целую
серию повестей и романов эпохи Хэйан, т.е. эпохи перехода от родового строя
через рабовладельческий уклад и надельную систему к феодализму. Поэтому обычно
история литературы обращает внимание главным образом на то, чтобы найти в этом
памятнике все то, что должно характеризовать этот новый жанр. Между тем вся
острота проблемы заключается не столько в том, что эта повесть является
родоначальником нового жанра, сколько в том, что она представляет собой итог
вполне определенной линии всего предшествующего развития японской литературы.
Это видно прежде всего из того,
что по отдельным основным мотивам своего сюжета она тесно примыкает к
предшествующей эпохе. Что такое сюжет о старике Такэтори, находящем в бамбуке
царевну? Это обычный народный сказочный сюжет, зафиксированный в сборнике VIII
века Манъёсю, где отдельные авторы выступают очень часто не столько как творцы
самостоятельных сюжетов, сколько воспроизводят ходячие мотивы безымянного
народного творчества. Именно в Манъёсю, в XVI книге, мы находим стихотворение,
в основе которого лежит мотив о Такэтори.
Это обычный сказочный мотив,
зафиксированный в «Описании страны» — Фудоки, где собраны и элементы местного
фольклора. В Фудоки мы находим все тот же сюжет о старике, промышляющем
сплетенными им корзинками (по-японски — «ко»), которые он плетет из бамбука; о
том, как этот старик однажды нашел в лесу соловьиное яйцо и как из этого яйца
вылупилась красавица царевна-дитя (по-японски также «ко»).
Детальные разыскания дали бы,
разумеется, гораздо больше материала, но во всех случаях основной компонент
мифологического сюжета остался бы одним и тем же, а именно: «женщина—растение».
Но это только остов сюжета, или,
вернее, сюжет на ранней стадии развития. Совершенно ясно вырисовывается его
основная особенность.
Это сюжет о мифологической связи
понятий «женщины» и «растения», связи, которая реализуется в известных нам
вариантах не прямо, но косвенно через судьбу деда Такэтори, плетущего из
деревьев «корзиночки-плетушки» и «девицу-дитя», связи, построенной на
мифологическом тождестве языковых фактов: ко—ребенок, женщина, ко—корзинка,
дерево, ко—дерево, растительность. В этом сюжете важна не судьба девицы, а
судьба Такэтори, как основного персонажа, мотивирующего связь.
Поэтому в мифологической обработке
сюжет, естественно, носит название «Такэтори».
Основной идеологией
нарождающегося феодализма в Японии следует признать буддизм. Он и впоследствии
играл исключительную роль, что объясняется его положением как мировоззрения
феодальной церкви. Но для нашей задачи важен один весьма существенный момент, а
именно: японский буддизм VIII и IX веков оказал наибольшее влияние не столько
теоретической, философской стороной, сколько теми своими элементами, которые в
самом буддизме уходят в мифологию как систему раннего мировоззрения, в магию
как практику этого мировоззрения и в шаманство как организацию, владеющую
тайниками теории и практики; именно мифологическая сторона буддизма,
магическая практика, вера в демонов, в духов, в силы природы, в амулеты, — все
это, так легко связывающееся с практикой секты Сингон, оказалось ближе всего к
оставшемуся от прежней эпохи и тяготеющему над Японией того времени
мировоззрению родового быта, известного под более поздним наименованием Синто.
Буддизм в это время выступал теми
сторонами, которые не противоречили существующему укладу и мировоззрению. Если
стремились культивировать и распространять другие его стороны, то это только
показывает, что буддизм не был ни в то время, ни позже идеологией одного
класса, а явлением, которое практика того или другого класса в зависимости от
своих нужд повертывала в ту или другую сторону.
Внесением мифологических сторон
буддизма и объясняется трансформация сюжета «Такэтори». Он перерос мотив
«женщина—растение», столкнувшись с таким же мифологическим мотивом
«женщина—небо», «женщина—свет», — перерос в историю лунной девы, в историю
расщепившегося образа «свет-женщина», перешедшего в сюжет девы, сошедшей с луны
(выделившейся из света) и возвращающейся на нее.
Сцепление этих двух мотивов,
отвечающих друг другу, и дало литературный сюжет девы, связанной одновременно с
растительным миром и миром космическим (луна—небо), — сюжет, корнями своими
уходящий в мифологические представления того времени.
Принципиального значения не имеет
ни вопрос об авторстве, ни вопрос о заимствованиях. Гораздо важнее генезис
самой структуры, увязывающий литературу с мифологическими представлениями и
показывающий литературный памятник, еще не освобожденный от мифологических
корней. Поэтому-то принципиально важнее вопрос о «Такэтори» как о произведении,
завершающем эпоху, нежели как о произведении,
начинающем новую. «Такэтори»
весь в прошлом. Эту повесть нельзя себе представить на чисто хэйанской почве,
на почве феодализма или полуфеодализма. Если угодно, ее можно считать
произведением, стоящим обеими ногами на хэйанской почве только в том случае,
если представить себе эту эпоху как переходную, во многом еще связанную с
родовой идеологией. А это требует переоценки чересчур высоко оцениваемой
хэйанской культуры. Век Хэйана считают обычно веком блестящей столицы и нищенствующей
провинции. Между тем весь блеск Хэйана ограничивался, по-видимому, районом
дворцов (Дайдайри). Сам же город существовал, по-видимому, в таком виде, что в
838 году на улицах его устраивались огороды и обрабатывались заливные участки;
в 1102 году один автор писал, что его западная половина представляет совершенно
безлюдное место. Если это было так в XI веке, то тем более в X и IX веках,
когда появилась повесть о Такэтори. Поэтому она обращена более назад, чем
вперед.
Это можно проследить и на ее
словесной структуре, которая не столь уж близка к новому.
Для мировоззрения феодальных эпох
характерны два момента: символическое представление о мире и иерархичность,
обусловленная самой системой феодальных отношений. Язык в Японии, как непосредственное
выражение этих отношений, достиг исключительного совершенства. Каждый класс при
феодализме имел свою развитую систему местоимений. Каждый класс имел свою
систему выражения глагольных форм, причем эти системы, их употребление были
различны не только у разных классов, но и в пределах одного класса.
Существовала одна система для отношений внутри него, другая — с другим классом,
третья — в среде одного класса при различном социальном соотношении между
лицами этого класса, ведущими диалог. Ряд моментов в нашей повести совершенно
определенно говорит о том, что мы здесь имеем оглядку на прошлое. Повесть в
языковом отношении весьма неоднородна: действующие лица в ней стремятся узнать,
что значит ученое слово «карма» наряду с привычным им словом «судьба-долюшка».
Не вдаваясь в лингвистический
анализ текста, приведу один пример. В одном месте употреблен в диалогической
речи глагол «ю» — говорить. С точки зрения взаимоотношений действующих лиц в
этом месте, по нормам феодальной грамматики, ни в коем случае нельзя употребить
этот глагол, а следовало бы поставить глагол «мосу», или еще лучше
«мосихабэру». Однако этого нет. Почему? Потому что текст сделан с оглядкой
назад, потому что в царевичей наряжены самые обычные молодцы, еще сохраняющие
все признаки вскормившего их родового быта. Такова и вся повесть: ее корни — в
прошлом.
ДЕД ТАКЭТОРИ
* * *
Жил был дед Такэтори. По горам,
по долинам он хаживал, рубил он бамбук-дерево, мастерил из него утварь всякую.
Звали его Сануки, а имя Мияцу Комар». В бамбуковом лесу раз попалось ему
дерево, — огонек по стволу разливается. Диву дался старик, приближается, видит:
дудочка теплится. Заглянул он в дуду, там прекрасная девица, ростом с горошинку.
Говорит тогда дед: «Была ты в бамбуке-дереве: день-деньской, ночи-ноченьски
попадался он мне. Видно, быть тебе моей дочкою. Нынче не плетушку я сплёл, а
ребеночка». Снес в ладошках домой, поручает старухе воспитывать. Красотою была
беспримерная. Больно девица крошечка. Берегут ее, в плетушке баюкают. А дед
Такэтори и потом, как ребенка нашел, бамбуки все порубывает, да все чаще
встречает он дерево, а в нем между коленцами в каждой дудочке золото сложено.
Мало-по-малу стал дед богатеем. Берег девицу, воспитывал. День за днем растет
девица. Не минуло трех месяцев, как становится она взрослою. О прическе, о
платье стали раздумывать;, вместо платьица одели юбочку, расплели косичку
детскую, и прическу сделали девичью. Берегут ее и воспитывают. Держат в
светлице за пологом. Стала девица красавицей, не сыскать красивей ее по миру.
Свет разливает девица по горнице, не найти в ней угла темного.
Бывало, старику занедужится,
взглянет на девицу — и хвори как не было; посердится дед, да и утешится.
Долго ходит дед в бамбуковый лес,
человеком в силе, богатеем
становится. Вырастает, становится
взрослою девица. Призывает дед Акита, просит дать имя девице. Прозывает
тогда ее Акита: Наётакэ-но Кагуя, Свет-Царевною Гибкий тростник. Три дня пили,
три дня веселилися, каждый на свой лад затейничал. Собралися все девицы,
молодцы, знатно повеселилися.
* * *
Кавалеры простые и знатные стали
думать-гадать, как бы увидеть Царевну, да как бы посвататься. Полюбилась она
понаслышке, стосковалось сердце по ней. А увидеть ее — дело нелегкое. Даже
соседям своим, что живут через тын, она не является. В темные ночи, глаз не
смыкая, появляются молодцы. Щель в заборе просверлят и ходят украдкой
'поглядывать. С этих пор и пошел обычай говаривать: «украдуся, ночкою
нагуляюся». Но Царевна знака не подала. Хоть бы весточку кто принес из
домашних. И этого не было. Ни на шаг не отходят от дома ее вельможи, сановники
царские, коротают ночи н дни здесь во множестве.
* * *
Вот решили тогда пустобаи,
пустоголубники: «пустые прогулки — дело без проку». Перестали ходить к дому
девицы. Остаются тогда впятером царевичи да сановники царские — любезники
пятеро все отменные. О Царевне все думу думают, дни и ночи к избушке
похаживают. Царевич Исидзукури один прозывается, царевич Курамоти другой
называется, третий, царский вельможа, Абэ-но Миуси зовется, четвертый,
окольничий, Отомо-но Миюки зовется, пятый, царский боярин, Исо-но Ками-но Маро
прозывается. Были любезники вое отменные. Скажут, бывало: есть девица (а по
свету много девиц имеется) — станом статная, личиком красная, — только и
думают, как бы с ней свидеться. А о Царевне-Свет как только проведали, пить и
есть позабыли, к Такэтори, к избушке ходили, возле избы стояли, вокруг избы
бродили, а проку не видели. Слали грамотки — им вести не подали. Жалкие песни
слагали — не отозвалися. «Мало проку в том», — решают все пятеро, думают.
Снег идет в листопад, в студень
мерзнет вода, в червень громы гремят, солнце жарко палит: нипочем это
молодцам... ходят по-прежнему.
Вот зовут Такэтори к себе
молодцы, в ноги ему поклонились, по обычаю руки сложилися. Говорят: «Выдай
девицу!» — «Не мое дитя эта девица. Моей воле она непокорная».
Дни проходят и месяцы. Разошлись
по домам впятером, пообдумали, дали зарок, помолилися, думать о ней зарекаются.
Не помогает, все дума думается! Затаили надежду тогда: «Что бы ни было, а
Царевна будет сосватана!» И опять у хижины
появляются, показать, что на сердце лежит, ей решаются.
Такэтори это приметил и к Царевне
так обращается: «Дитя ты мое богоданное! Ты зовешься у нас «человек-превращение». Уж как мы
берегли тебя, холили, пока ты не выросла. Что тебе скажет старик, ты
послушайся!» А Царевна деду ответствует: «Я ль не слушалась речей твоих,
батюшка? Я не знала о том и не ведала, что я не простой человек, а
«превращение». Почитала я вас потому за батюшку и за матушку». — «Речи красные
молвишь ты, девица, — старик ей ответствует. — Семь десятков недавно мне
стукнуло, не сегодня — так завтра наступает пора моей смертушке. В нашем мире
обычай такой водится: за девиц молодцы сватаются, идут в жены девицы за
молодцев. В этих домах ворота широко растворяются. Нехорошо, коль у тебя пойдет
иначе!» Отвечает Царевна: «А зачем и мне поступать по обычаю?» — «Знаю я, не
простой человек ты у нас, а «человек-превращение». B этом мире проживаешь ты в образе женщины. Пока жив старик, можешь жить ты
девицею, в одиночестве. Но вот уже не месяц, не год, как ты полюбилася
молодцам: крепко подумай ты думою, выходи за кого-нибудь из этих молодцев!»
Свет-Царевна ему ответствует: «Станом не статная и лицом не пригожа я,
потому-то не верю в любовь их глубокую. Коли сердце их будет обманчиво, как
придется потом мне раскаяться! Верно, люди они благородные. Все же тяжко быть
мне сосватанной, коли не знаю любовь их глубокую». — «Речь ведешь, будто
сердце мое ты прочитываешь. Вижу, решила ты и задумала быть женою того, чье
сердце правдою скажется. А, по мне, не пустая любовь этих молодцев!»
Свет-Царевна деду ответствует: «Нет, сначала давай разузнаем мы, как глубоки их
помыслы! Сделать это — дело не трудное. Одинаково сердце их сказывает. Как же
узнать, где любовь горяча, а где холодна? Вот я и задумала — если кто принесет
мне вещи желанные, буду знать, где любовь горяча, а где холодна, — за того и пойду. Так им и сказывай!» Дед
ответил: «Пусть будет по-твоему!»
Наступает время вечернее.
Собрались молодцы по обычаю. На свирели один наигрывает, второй стих
составляет, рассказывает, третий песни поет, совершает напев свиристелячий,
размеренно веером хлопает. Вышел дед. Он так разговаривает: «Честь большую вы
нам оказали своим появлением изо дня в день в нашем убогом пристанище. Премного
вам благодарствуем». Разговаривал о девицей, говорил ей: «Участь деда решится
не сегодня —т ак завтра, время близится к смертушке. О царевичах, царских
сановниках ты пораздумай, больно им приглянулася, поскорее решай!» — «Нет, —
она мне ответила, — раз не знаю, чье сердце правдою скажется». — «Речи красные
ты повела», — я ей ответствую, а она — мне: «Неведомо, где любовь горяча и где
холодна. Пусть добудут мне вещи желанные, буду знать я тогда, где любовь
горяча, а где холодна, — за того и пойду, так им сказывай. Слово сказано
красное, никому не обидное». — «Слово красное сказано», — впятером все
ответили.
Дед в светелку ушел, а Царевна
поведала: «Передай Исидзукури-царевичу: «Камень-чаша есть в стране Индии. Ты
сходи за той чашею каменной». Передай Курамоти-царевичу: «В океане восточном
гора подымается, та гора Хорай прозывается, на горе той растет дерево,
корневище его серебряное, ствол его позолоченный, плод из белого жемчуга. Ты
сходи и сорви ветку жемчужную». Ты скажи Абэ-но Миуси, вельможе царскому:
«Принеси ты наряд заговоренный, из шкурки крысы огненной скроенный, в стране
китайской тот наряд имеется». Ты скажи Отомо, окольничему: «У дракона на голове
есть жемчужинка, и сверкает она, пятицветная. Принеси мне эту жемчужинку». Ты
скажи Исо-но Ками, боярину: «Принеси из гнездышка ласточки ты ужовку,
ракушку-жуковинку». — «Трудный урок ты им задала! Нe сыскать им на нашей родине эти вещи желанные. Дело трудное как буду
рассказывать?» — «Что же задумано трудного?» — «Как ни будь, а пойду им
рассказывать!» Вышел дед: «Так и так, — им рассказывает, — принесите все, что
вам сказано!» Услыхали это царевичи, услыхали сановники царские и подумали:
«Лучше б сказала нам попросту в эти края не заглядывать!»
Истомилися молодцы, по домам разошлися
все пятеро.
* * *
Жить не стоит на свете без этой
девицы, — Исидзукури почувствовал. Пораскинул умом, как бы достать в стране Индии
Царевне желанное. А царевич Исидзукури — молодец о умыслом, сметкою. Думает он,
что задача нелегкая в стране Индии камень-чашу достать несравненную; сотни,
тысячи верст можно пройти, камень-чаша не сыщется.
Знать Царевне дает: «Нынче я в
страну Индию отправляюся, доставать тебе чашу-камень я собираюся».
Только три года проходит, достает он в краю Ямато перед одной монастырской
трапезницей чашу-камень черным-черную, закоптелую. Он в мешочек шелковый ее
заворачивает, самодельною веткой ее перевязывает, в дом Царевне ту чашу он
жалует. Смотрит Царевна — только дивуется. Видит: в чаше той грамотка.
Раскрывает она эту грамотку:
Чтоб индейскую
Чашу отыскать,
По горам долам,
По морским волнам
Муку я принял,
Очи выплакал.
Смотрит Царевна, ищет свет в чаше каменной. Светлячком даже чаша не
светится.
Росой-жемчугом
Чаша чудная
Освещается.
А в твоей, увы,
Ни росиночки.
Знать у черных гор
Ночевал, дневал.
За ворота царевич чашу выбрасывает и в ответ пишет грамотку:
Чашу камену
Я выбрасывал...
Стыд-позорище
Не пристало мне,
коль не светится —
Повстречались знать
Горы белые.
А Царевна знака не подала. Даже
слушать не стала. Истомился царевич и вернулся домой. Бросил чашу царевич, а с
Царевною разговаривать вое пытается. — С этих пор стал обычай говаривать, —
коль случалося дело бесстыжее: «Видно, бросил опять чашу каменную».
* * *
Курамоти-царевич-оо сметкою.
Знать дает во дворец: «Еду в Цукуси-край к морю теплому». Отпускают его к корю теплому.
Знать Царевне дает: «Отправлюсь за веткой жемчужною». Отправляется в путь он из
города стольного. Проводили его слуги до Нанива. Но решает царевич все делать
украдкою, не берет он с собою людей, ему служащих. Оставляя с собою лишь
близких, он в путь направляется. Проводили его и вернулись назад провожатые.
Стало известно, что царевич в дорогу отправился, но на третий день прибывает
обратно он к берегу и зовет, как было задумано, шестерых кузнецов-мастеров,
ловких искусников. Выбирает он место нелюдное, строит дом и обносит оградой
трехъярусной. В этом доме за оградой трехъярусной мастеров-кузнецов поселяет
он, с ними царевич сам прячется. И велит смастерить кузнецам он ветку жемчужную,
а управителям он приказывает все амбары открыть мастерам-кузнецам в шестнадцати
вотчинах, как смастерят они ветку жемчужную.
Смастерили ему мастера ветку
жемчужную без единой оплошности, — так, как Царевна наказывала. Всё искусно задумав,
приезжает царевич украдкою в Нанива, знать дает он домой о себе, что вернулся
морскою дорогою, сам прикинулся страшно измученным. Вышел навстречу народ,
тьма-тьмущая. Привозит с собою он ветку жемчужную, уложив в длинный ящичек,
завернув ее тканью шелковою. Обо всем этом как-то прослышали. Слух прошел: в
город стольный царевич вернулся с веткой Удумбара, он вернулся с
цветком-тысячелетником. Слышит это Царевна, защемило на сердце, задумалась:
«Одолел, стало быть, он меня, привез ветку жемчужную».
Вот стучатся в ворота, говорят, что царевич пожаловал, что с дороги к ним
прямо в избушку пожаловал. Дед навстречу выходит, царевич рассказывает:
«Жизнью рискуя, достал эту ветку жемчужную. Свет-Царевне ты эту ветку показывай».
Взял дед ветку жемчужную, удаляется, видит на ветке из жемчуга грамотку:
Коли не добыть
Ветку жемчуга,
Все пути назад
Мне заказаны,
Не видать очей
Царь мне девицы.
Видит грамотку дед, в светелку
заходит, Царевне рассказывает: «Добыл нам Курамоти-царевич ветку жемчужную,
вещь Царевне желанную. Сомневаться тут не приходится. В наряде дорожном к нам
сюда он пожаловал, в дом к себе не показывался. Выходи же скорей на смотрины к
царевичу». Ничего не сказала Царевна, повесила голову, сокрушается: «Верно,
царевич ныне думает породниться с семьей дедушки. Ничего мол, Царевна сказать
супротив не сможет». Дед Такэтори так не думает: «Эту ветку жемчужную ни за что
не найти на нашей родине. Знать, вещь не самодельная. Как же теперь Царевна
станет отказывать? А к тому же человек он знатный». А Царевна деду
рассказывает: «Горестно мне говорить супротив речи родителя, но обидно мне
больно, что принес он ветку жемчужную, хотя я и думала, что желанное трудно
добудется». Виду не подал дед, что речи Царевны он слушает. К встрече царевича
в горенке он приготовляется.
Вот старик у царевича опрашивает:
«И где это такое дерево водится, чудо дивное, на восхищение?» А царевич в
ответ: «Позапрошлый год, десятого сеченя, на корабль сел я в Нанива и пускаюсь
в море открытое. Куда плыть, я не ведаю. Положил, что нет жизни на свете мне,
коли то, что задумал, не сделаю. И поплыл я по милости ветра вольного. Коли
смерти пора, так, значит, положено. А пока жив да здравствую, — буду плыть,
авось встретится мне гора, что Хорай прозывается. Выхожу кораблем в море
открытое, ухожу от родной я сторонушки, в море путаюсь. Как-то раз море
разбушевалося, чуть не погиб тогда я на морюшке. Как-то раз ветер на море
поднялся, и прибило к земле неведомой. Вышло чудище, на чорта похожее, чуть не
убило меня. Как-то раз носило, кружило по морю, позабыл я пути, направления.
Как-то не было есть, стал морскими питаться я травами. Как-то попалось
страшилище, — на словах про него не расскажешь, — сожрать грозилося. А потом за
морские ракушки я принялся, схоронял свою участь ракушками. Много хворобы я
испытал, не ведая, что со мною будет в будущем, не имея в болезни пособника.
Долго по морю блуждал, кораблю доверялся. Но минует день пятисотенный, по
восьмому часу утреннему — чуть на море гора завиднелася. Тяжело, в корабле
подымаюся, вижу: гора страшно великая плывет по морю, качается. С виду гора
непомерно красивая. Неужели это и есть та гора, что разыскиваю? Два, три дня у
этой горы на корабле вокруг плаваю. Вижу: из горы вышла женщина, нарядная —
небожитель по виду, и пошла за водою, а с нею кувшинчик серебряный. Увидал я
ее, и причалил я к берегу. «Как зовется эта гора?» — обращаюся к ней, ее
спрашиваю. Отвечает мне женщина: «Это — Хорай». Ответу тому без меры я
восхищаюся. «Как тебя прозывают, девица?» у нее я расспрашиваю. «Хокан — мое
имя», — ответствует, сама сразу в гору скрывается. Эту гору я осматриваю, вижу:
на гору ту взобраться нет силушки. Сбоку ее я объехал, вижу дерево, все в
цветах, каких не сыщешь по миру. Из горы вытекает ручей, в том ручье текут
воды лазоревые, серебряные, золоченые. Через ручей мосток перекидывается из
разноцветного жемчуга. Рядом с мостком стоят дерева, что сверкают и светятся.
Ветка жемчужная, что я сорвал и привез, очень невзрачная. Крепко помнил я, что
Царевна заказала себе вещь желанную. Не мог я противиться ее волюшке и сорвал
то, что сказано. А Хорай-гора — непомерно красивая, нет на свете прекраснее. Я
срываю ветку жемчужную и сажусь на корабль, в путь обратный пускаюся. Ветры
дули попутные, не прошло четырех сотен дней, как вернулся на родину. По молитвам
своим, по милости духов божественных, в город стольный я возвращаюсь из Нанива.
Не успел я сменить платье дорожное; замочили волны морские мое платье
дорожное. Вот таким я к вам и пожаловал».
Дед рассказ этот слушает, и такую песню слагает он:
Как услышал я
Сказ царевича,
Горем маленьким
Показалась мне
Жизнь дедовская,
Доля тяжкая.
А царевич песню ту слушает, старику так ответствует: «Много дней мне
пришлося помучиться, но сегодня легче на сердце».
Позабылось
Горе черное,
Как наплакался,
Как лились ручьем
Слезы горькие
На шелков рукав.
В это время шесть кузнецов-мастеров
на двор пожаловали. Держит письмо один из них, так рассказывает:
«Я — Аябэ Утимаро, мастер
ремесленного приказа. Мастеря жемчужное дерево,
я во время службы моей у царевича Курамоти в больших хлопотах силы свои положил
в это дело в течение тысячи дней. Плата за это мне не отпущена. Получив деньги,
мог бы раздать домашним, слугам, рабам».
Дед Такэтори почуял
неладное: «Что говорят
мастера-кузнецы?» — стал спрашивать. У царевича ум за разум зашел, душа в пятки
ушла. Слышит Царевна, приказывает:
«Дайте грамотку, мастера-кузнецы, что принесли вы ко мне». А в грамотке было
написано:
«Сударь-царевич, скрываясь в
потаенном месте вместе с нами, мастерами подлыми, тысячу с лишним дней, велел нам смастерить
ветку жемчужную, обещая пожаловать должностью. Мы поразмыслили и вспомнили,
что заказала ветку жемчужную Царевна, а Царевна должна стать женою царевича.
Порешили, что деньги должны быть получены с Царевны».
Весь день до вечера была Царевна хмурая, а как услышала их — расцвела.
Улыбается, деда зовет и рассказывает: «Я-то думала, что и в самом деле с Хорай ветка жемчужная. Раз такая
кривда бесстыжая, возврати эту ветку жемчужную». Дед ей ответствует: «Ну,
теперь это дело, нетрудное, как услышал я, что так сделано», — и склонил свою
голову, а Царевна с сердцем
легким пишет царевичу грамотку:
Я-то думала:
Правда-истина.
Что же вижу я:
Речи-листики
Нарядили куст
Камнем-жемчугом.
Возвращает она ветку жемчужную.
Говорил Такэтори с царевичем речи
красные, а как узнал про недобрые замыслы, стало плохо ему, спать дед валится.
Сам не свой стал царевич; стыдно встать и уйти, стыдно сесть и сидеть. Ускользает он ночью
темною.
А Царевна зовет
кузнецов-мастеров, их усаживает, говорит: «Люди вы добрые». Щедро их награждает
она. Кузнецы-масгера восхищаются: «Наградила ты нас, нам пожаловала столько —
сколько мы думали».
Вот дорогой обратною они
возвращаются. Поджидает царевич и бьет кузнецов-мастеров, так что кровь ручьем
разливается. Все бросают кузнецы-мастера, чем их жаловали, по дороге обратной
убегают, скрываются.
«Никогда в жизни своей я не видел
такого позорища. Я не только в жены Царевну себе не сосватал, но на весь мир
еще опозорился».
И скрывается Курамоти-царевич в
горы глубокие. Ищут, ищут его сообща люди приказные. Не смогли разыскать,
словно умер, уйдя в горы глубокие. Взор не кажет даже друзьям. И проходят так
годы долгие.
С этих пор и пошел обычай
говаривать про людей не в своем разуме: «Видно не стало жемчужинки»[2].
* * *
Полон дом, велика семья у Абэ-но
Миуси, вельможи царского. В этот год шлет он грамотку гостю китайскому, по
морю прибывшему. В этой грамотке он прописывал: «Ты купи и доставь мне наряд,
он из шкурки крысы огненной скроенный». Выбирает себе из холопов слугу одного,
умом крепкого, Оно-но Фусамори, посылает его к гостю китайскому. Доставляет
письмо он в сохранности. У моря в Хаката деньги на платье вручает он гостю
китайскому. Открывает китайский гость
грамотку, и ее он прочитывает. Посылает вельможе ответную грамотку: «Наряда, из
шкурки крысы огненной скроенного на моей родине не имеется. Слухом слыхивал, а
видом не видывал. Коли правда на свете есть этот наряд заговоренный, должен
попасть он и сюда, к вам на родину. Приобрести эту вещь — дело тяжелое. Если
попал этот наряд каким случаем в страну Индийскую, у купцов-богатеев разузнаю,
проведаю. Коль не найдется наряд заговоренный, к вам слугу отошлю, а с ним
вместе и золото».
Вот обратно китайский корабль возвращается. Оно-но Фусамори к стольному
городу подымается. Царский вельможа услыхал, и навстречу ему быстроходные кони
посылаются. Оно-но Фусамори сел на коня быстроходного и через семь дней, семь
ночей прибывает он к стольному городу. Видит грамотку царский министр, и ее он
прочитывает: «Посылали повсюду людей и искали наряд заговоренный, из шкурки
крысы огненной скроенный, с великою трудностью. В наше время и в прежнее время
был наряд заговоренный вещью редкостной. Но прослышал я, что индийский мудрец
добыл этот наряд и привез к нам на родину. В храме ныне наряд этот находится,
от жилья моего этот храм расположен на западе. Обратился в приказ и добыл тот
наряд с превеликою трудностью. «Небольшой ценой ты оплачиваешь», — слуге моему
приказные ответствовали. Приложил я тогда своего малость золота и наряд приобрел
заговоренный. А теперь пятьдесят золотых с вас причитается. Пятьдесят золотых
возвратите вы мне с кораблем, назад отплывающим. Коль возвратить эти деньги
откажетесь, то пришлите назад наряд заговоренный». Прочитал вельможа ту грамотку:
«И к чему гость китайский это рассказывает? Пятьдесят золотых — деньги малые.
Возвращу их ему непременно я. Гостю больно я восхищаюся, что доставил наряд, из
шкурки крысы огненной скроенный». Совершает поклон по обычаю, повернувшись в
китайскую сторону. Взгляд бросает он на шкатулочку. В той шкатулочке сложен
наряд, из шкурки крысы огненной скроенный. А оправлена эта шкатулочка разноцветным,
удивительным каменьем. А наряд заговоренный цвета небесного, кончики волоса
шкурки отливают свет-золотом. Не наряд, а сокровище, и к тому же красы
неописанной. На огне не сгорает наряд, из шкурки крысы огненной скроенный. Велико
это достоинство, а еще выше достоинство красы его восхитительной. «Непременно
Царевне понравится», — говорит он, драгоценный наряд в шкатулку укладывает,
самодельною веткой повязывает, сам в богатый наряд наряжается, дом Царевны
навестить собирается, песню слагает и, ее приложив к наряду, из шкурки крысы
огненной скроенному, к Царевне он жалует.
Я нашел убор.
Завороженный
Не горит огнем.
И не падают
На шолков рукав
Слезы горькие.
К воротам избушки приходит и вещь желанную перед воротами ставит. Такэтори
выходит, вещь желанную он принимает, в избушку ее он уносит, и Царевне ее он
показывает. Видит Царевна наряд, из шкурки крысы огненной скроенный, и деду
рассказывает: «Шкурка — наряд восхитительный. Но не думаю я, что наряд, из
шкурки крысы огненной скроенный, — наряд всамделишный». Отвечает ей Такэтори,
рассказывает: «Как бы там ни было, прежде всего позовем в дом вельможу царского. Наряд этот —
нигде в мире не виданный, не пристало считать тебе его за вещь
самодельную! И зачем человека попусту
мучить, печаловать?» Вот зовет он к себе вельможу царского. Как позвал вельможу
царского, живо старуха подумала: «Ну, теперь дело кончится свадьбою!» Больно дед
сокрушался, печалился, что Царевна ходит в девицах. Все подумывал сосватать ее
за человека хорошего. Но Царевна противилась, и тогда счел Такэтори за верное —
не понуждать ее силою. А Царевна деду рассказывает: «Испытаем огнем наряд, из
шкурки крысы огненной скроенный! Коли в огне не сгорит наряд, из шкурки крысы
огненной скроенный, стало быть, это вещь не самодельная. Повинуюсь тогда я
слову вельможи царского. Передай ты вельможе царскому: «Если это наряд
заговоренный, — а второго наряда такого на свете не было, —и спытаем его на
огне и твердо уверимся, что наряд — вещь не самодельная». Отвечает старик:
«Говоришь ты речи красные!» Говорит он вельможе царскому: «Так и так мне
Царевна поведала». Отвечает ему вельможа царский, рассказывает: «В самой стране
китайской такого наряда не имеется. Долго искал я его и достал с превеликими
трудностями. Почему ж и к чему питать подозрения? Коли так Царевна поведала,
испытаем огнем наряд, из шкурки крысы огненной скроенный». Вот бросает в огонь
он наряд, из шкурки крысы огненной скроенный, жгет на огне он наряд, из шкурки
крысы огненной скроенный, и сгорает наряд с быстротой превеликою. Коли так,
значит вещь самодельная! Видит это вельможа царский, и лицо бледнотой
покрывается. А Царевна тому восхищается, пишет ответ на грамотку, прячет в
шкатулку ту грамотку и отсылает ее вельможе царскому.
Знала б, ведала,
Что горит наряд,
Не пытала бы
Силой огненной
И не думала.
Думу горькую.
Возвратился домой вельможа
царский. Стали спрашивать; «Царский вельможа Абэ привез из Китая наряд
заговоренный, из шкурки крысы огненной скроенный. Говорят, что он в жены взял
себе Царевну. Здесь живет он в избушке у Такэтори?» А другие в ответ: «Бросил в
огонь он наряд заговоренный, испытали огнем, и сгорел тогда наряд, из шкурки крысы
огненной скроенный, с быстротой превеликою. Так не пошла Царевна за вельможу
царского». И пошел с этих пор обычай говаривать, коли что неудачею кончилось:
«Положение у вас прямо вельможное!»
* * *
Отомо-но Миюки, царский окольничий,
домочадцев своих созывает и им так рассказывает: «У дракона на голове есть жемчужинка. Та жемчужинка
пятицветною радугой светится. Всем пожалую, что ни попросите. Только достаньте
мне эту жемчужинку!» Речь окольничего домочадцы прослушали и ответили: «Речи
твои красные! Но нелегко на свете жемчужинки ищутся. А ты нам заказываешь не
простую жемчужинку, а драконью». Говорит им окольничий: «Жизнь свою положить
должен тот, кто зовется холопом боярина. Должен думою жить он единою: исполнять
речи боярские. Не в одном государстве Китайском, не в одной стране Индийской
эта жемчужинка водится. И на нашей родине с гор драконы спускалися, из вод
подымалися. Как вы смели подумать, как смели речи вести, что дело нелегкое!»
Отвечали домочадцы окольничему: «Коли так речь повел, как-нибудь дело выполним.
Мы речей твоих не ослушаемся, а пойдем добывать, хоть задача нелегкая». Окольничий
слову этому усмехается и ответствует: «Называют вас боярскими слугами, а вы осмелились спиной повернуться к речи
боярина». Отправляет их окольничий добывать у дракона жемчужинку. В дорогу
дает он им пропитание, их оделяет тканью шелковою, монетою мелкою. «Буду
поститься до возвращения. В дом ко мне не являйтеся, на глаза не показываетесь,
пока не найдете жемчужинку». Домочадцы, речи боярские выслушав, удаляются. «Не
являйтеся мне на глаза, пока не найдете жемчужинки», — боярин им сказывал. Кто
куда домочадцы направились. «Все причуды боярские», — домочадцы ругаются. Делят
между собою все пропитание, ткани шелковые, одни в дом к себе прячутся, другие
в путь отправляются, куда им заблагорассудится. «Господином для одних он
является, отцом-родителем для других он приходится. Говорит он, однако, речи
глупые», — бранятся они и думают: «Дело
пустое — искать жемчужинку».
«Непристойно жить по-обычному,
коль возьму Царевну себе в жены я», — полагает окольничий. Он возводит хоромы
богатые, покрывает лаком их, разукрашивает, разноцветною бахромой крышу
обделывает, узорными тканями: светелку отделывает. Старых жен от себя отставляет,
коротает дни, ночи он в одиночестве. К себе в жены Царевну все поджидает он. Ждет он дни-денские,
ночи-ноченьски. Год за годом проходит, нет ни слуху, ни духу от посланных.
Неспокойно сердце окольничего. Вот берет он с собою двух стражников, к морю в
Нанива с ними отправился. В Нанива у всех он расспрашивает: «Не слыхали ли вы,
как люди Отомо, окольничего, на корабле в море выехав, в море дракона убили бы
и жемчужинку с головы
его добыли?» Корабельщики речи слушают
и ответствуют: «Дело чудное, — говорят, ухмыляются. — Не промышляют
корабли корабельщиков этим промыслом». — «Говорите пустые речи вы,
корабельщики. Ничего вам не ведомо.
Есть у стрел моих сила, есть качество. Коли дракон мне бы встретился, я послал бы стрелы
смертельные и добыл с головы той жемчужинку. Ждать не буду холопов. Знать,
холопы замешкались». На корабль он садится, выходит в море открытое. Уплывает он в
море открытое, к стране Цукуси он направляется. Как тут быть? Ветры буйные подымаются,
свет тьмой черною покрывается, корабль ветрами буйными носится, а в какую сторону плывет, — и неведомо.
Кружится, крутится ветром корабль
по морю, волны бьют и захлестывают, громы с неба падают. Отомо-окольничий
говорит, сам пугается: «Никогда не видали очи мои такой горести. Что нам делать теперь,
корабельщики?» Говорит ему корабельщик, ответствует: «Много кораблей я водил
по морю, а никогда не видали очи мои такой горести. Не пойдем мы в пучину
морскую — убьют нас громы смертельные. Будет на счастье помощь божия — занесет
вас в моря-океаны, в южную сторону. Неужели суждено умереть смертью нежданною —
в угоду боярину, что принес мне такие горести?» — говорит корабельщик, а сам
заливается. Слышит это окольничий, корабельщику так он ответствует:
«Приходилось мне ездить не с тобою одним, корабельщиком. Как на твердые скалы,
полагался я на слова корабельщиков. Ну, зачем говоришь ты теперь слова
безнадежные?» Говорит корабельщик, ответствует: «Коль не божия помощь, что нам
делать теперь? Дуют ветры буйные, плещут волны жестокие, громы на небе грохают. Потому все
случилося, что пытался
дракона ты поразить стрелою
смертельною. Вот и нагнал на корабль наш дракон ветры буйные. Помолися богам, поторапливайся». — «Хорошо, — отвечает
окольничий. — Да услышит меня бог корабельщиков. Неразумное сердце юное
поразить драконы задумали. Я обет даю богам корабельщиков — к волосу драконьему не
притронуться». Тысячу раз повторил он это моление, тысячу раз преклонился и поднялся.
Мало-по-малу стихли громы раскатистые, чуть кругом прояснилося. Продолжают еще
дуть ветры быстрые. Говорит тогда корабельщик окольничему: «Дуют ветры теперь
благоприятные. Злые ветры теперь прекратилися. Дуют ветры в добрую сторону». Три, а быть
может, четыре дня дуют ветры в добрую сторону. Прибивает корабль тогда к
берегу. Видят: берег Акаси, в стране Харима. Полагает окольничий, что прибило
их к землям, что в южных морях расположены. Испугался окольничий, наземь
опускается. О прибытии дали знать корабельщики. Вот является сам воевода, и к
окольничему он обращается. Но не может подняться окольничий, а на дне корабля
он валяется. На лужайке цыновки постлали, с корабля, окольничего сняли.
Понимает тогда окольничий, что находится он не на море южном; с превеликою
трудностью с цыновки он подымается. Смотрят все на окольничего, видят:
лихоманка взяла окольничего; вздуло живот; словно две сливы глаза его пучатся.
Видит это воевода и чуть-чуть ухмыляется. Он приказу велит приготовить паланкин
для окольничего. Стоном стонет, ложится в паланкин тот окольничий и домой
отправляется. Все об этом как-то проведали. Вот приходят к нему домочадцы, за
жемчужинкой посланные, и окольничему так рассказывают: «Не смогли мы добыть у
дракона жемчужинки. Не посмели вернуться к тебе во дворец после этого. Сам
узнал ты теперь: дело трудное у дракона отнять ту жемчужинку. Возвратиться
тогда мы осмелились, надеяся, что с нас не взыщется». А окольничий подымается и
так ответствует: «Счастье великое, что вернулися вы без жемчужинки. Оказался
дракон подобным грому гремящему. Этот зверь причинил многим беды великие, как
пытались добыть с головы зверя жемчужинку. Коли кто поймать дракона
попытается, будут на меня непременно беды великие. Лучше трогать зверя вы не
пытайтеся. А Царевна-Свет сжить со свету хотела нас, не Царевна это, а ворище,
разбойнище. Мимо дома ее я теперь проходить зарекаюся. Да и вам,
домочадцам-мужам, не велю близко к дому Царевны захаживать», — говорит, а сам
раздает домочадцам и жалует разные вещи за то, что не добыли у дракона
жемчужинки.
Услыхали это жены, что были в
немилости, посмеялись они, надорвалися.
Растаскали крышу, бахромой
разукрашенную, птицы-вороны себе в гнездышки.
Стали спрашивать люди: «Ну, как
добыл окольничий с головы у дракона жемчужинку?»—«Нет, не добыл. Но зато он с
собою привез в каждом глазу по сливине». — «Да, но это не скушаешь»
С тех пор и пошел обычай
говаривать, когда что-нибудь не удавалося: «Да, но- это не скушаешь».
* * *
Боярин Исо-но Ками-но Маро к
мужчинам, что служили в доме его, обращается: «Дайте знать, как увидите, что
свивает ласточка гнездышко!» — «Для чего тебе знать?»—боярина спрашивают.
Отвечает боярин, так им рассказывает: «Чтобы достать ужовку, ракушку-жуковинку,
что бывает у ласточек в гнездышке». Отвечают ему, так рассказывают: «Много
ласточек убивали мы, а в утробе у ласточек мы ракушки-жуковинки не обнаружили.
Коли ласточка сядет высиживать птенчиков, так найдется, быть может,
ракушка-жуковинка. Живо ласточки улетают, скрываются, как завидят людей возле
гнездышка». И еще говорят таким образом: «На царской кухне, на крыше, и трубе
дымовой, вьют себе ласточки гнездышки. Как пошлешь ты туда молодца честного,
смастеришь для него подножник-подставочку, пусть он встанет на нее да будет
посматривать. Он увидит там много- ласточек, что сидят да высиживают птенчиков.
Прикажи ты этому молодцу, пусть достанет ракушку-жуковинку». Боярин этим речам
восхищается: «Вы забавные вещи рассказываете! Я об этом, по правде, раньше не
слыхивал!» Посылает тогда двадцать верных он молодцев, на подножник-подставочку
те становятся и на крышу посматривают. Из дворца один за другим слуги к ним
отправляются: «Как, добыли ракушку-жуковинку?» — у молодцев спрашивают. Но
собралося их на подножник-подставочке два десятка, большое количество,
испугалися ласточки, не садились они в свои гнездышки. Слышит это боярин: как
тут быть, — стал подумывать, беспокоится. А Курацу-маро, царской кухни
приспешник, так разговаривает: «Коли задумал достать ракушку-жуковинку, в этом
деле боярину я могу посоветовать». Вот приходит тогда он к боярину и с
боярином так разговаривает. Говорит ему царской кухни приспешник, рассказывает:
«Неловко задумал добыть ты себе ракушку-жуковинку. Никогда не достанешь ее ты
задуманным способом. Как взберутся все двадцать толпою на
подножник-подставочку, к гнезду ласточки не приближаются, не сажаются в
гнездышки. Я совет тебе дал бы сделать по-моему. Уничтожь, разломай ты
подножник-подставочку, прогони всех людей, а оставь одного молодца честного,
посади молодца ты в корзиночку, привяжи на веревку ты эту корзиночку; будет
птица высаживать птенчиков, — за веревку подними ты корзиночку к гнездышку,
пусть берет молодец в это время ракушку-жуковинку. Добрый конец ожидается». А
боярин приспешнику так ответствует: «Больно хорошее дело задумал ты!» Он
подножник-подставочку разламывает, а люди по домам возвращаются. Обращается
снова к приспешнику: «Когда должен поднять человека в корзиночке, как узнаю,
что ласточка собирается высадить птенчика? А приспешник ему так ответствует:
«Коли ласточка собирается высадить птенчиков, хвост поднимет она, вокруг гнездышка
семь раз покрутится и садится обратно высиживать птенчика. Вот когда станет
кружиться семь раз возле гнездышка ласточка, подымай молодца ты в корзиночке,
пусть берет он ракушку-жуковинку». Боярин речи такой восхищается, знать никому
не давая, у царской кухни тайком появляется; затесался в компанию молодцев, что
на царскую кухню похаживали, ночью и днем все старается добыть
ракушку-жуковинку. Он совету приспешника вое восхищается: «Восхищаюся, страшно
я радуюсь! Не был этот старик ни холопом моим, ни прислужником, а исполнил мое он желание!» Свой
боярский наряд тогда он скидывает и приспешнику его жалует. «Как наступит ночь,
к царской кухне захаживай», — говорит, и домой удаляется.
Как стемнело, настали сумерки, к
царской кухне он направляется, видит: ласточки гнездышки себе понастроили. Как
приспешник боярину сказывал, хвост подняла одна, семь раз кружится. Вот он
садит в корзиночку молодца, и на крышу тот подымается, рыщет руками в гнездышке
ласточки. «Ничего в этом гнездышке не находится!» — боярину он ответствует.
«Плохо ищешь, оттого ничего не находится! — боярин сердится. — Сам полезу
искать я ракушку-жуковинку!» Вот садится он сам в корзиночку, ищет
ракушку-жуковинку. Подымает хвост ласточка, семь раз около гнездышка кружится,
а боярин руки протягивает, ищет в гнезде, видит: руки на что-то твердое,
плоское натыкаются. «Ну, нашел я ракушку-жуковинку! Опускай меня вниз! Добыл я
стариковскою милостью». Люди, что возле собрались, опускают с поспешностью,
веревочку перетягивают, и веревочка обрывается. На котел боярин спиною валится.
Слуги страшно пугаются, к боярину приближаются и с котла снимают боярина.
Закатились у боярина, глазыньки, лежит — не шелохнется. Водой его люди
отпаивают. Как да что — все расспрашивают. Отвечает боярин: «Я в полном сознании,
поясница немного побаливает! Больно рад я тому, что добыл я ракушку-жуковинку! Поскорее
зажгите светильники, покажите ракушку-жуковинку!» Подымает боярин голову и к ракушке
руки протягивает. Видит: достал не ракушку-жуковинку — старый помёт он из
гнездышка ласточки. Видит это боярин, горько молвит он: «Вот тебе и
ракушка-жуковинка!»
С этих пор люди стали говаривать,
коли промах в чем сделаешь:
«Вот тебе и ракушка-жуковинка!» [3]
Как увидел боярин, что не добыл он
ракушки-жуковияки, стал болеть он, похварывать. Стал заботиться он, чтобы слух
не прошел о боярина хворобе, еще больше ослаб, заболел от заботушки. Стала
забота брать изо дня в день, чтобы не засмеяли его, чтоб не узнали о том, как
добывал он ракушку-жуковинку. Думал, что опозорится, коли люди узнают, что умер
он ни за что ни про что, а так — попусту.
Услыхала Царевна ;о том и послала боярину весточку:
Не растет сосна,
И не плещет вал,
И жуковинок
В Сумиёси нет,
Ты поведай мне,
Не за этим ли
Нет и радости?
Прочитал боярин ту грамотку. Ослабел душою боярин, а тут поднял голову,
приказал людям дать бумагу для грамотки, с болью в сердце пишет Царевне он
грамотку:
Как искал тебе
Я жуковинку,
Телом и душой
Я измучился...
Неужели же
Перед смертию
Не утешишь ты?
Дух испустил, кончив писать эту
грамотку. Услыхала Царевна, только чуть опечалилась. С этих пор и стали
говаривать, чуть что немного порадует: «Вот тебе и ракушка-жуковинка!»[4]
* * *
Слышит царь: станом статная, ликом
пригожая, Свет-Царевна по миру первая. Говорит слова государевы Фусако —
вельможе царскому: «Попусту люди томилися, Свет-Царевну себе не сосватали.
Отправляйся, узнай ты про девицу, про красу ее, качество!» Фусако это выслушал,
и к Царевне он отправляется. Принимают его с уважением; и в семье Такэтори
честью чествуют. А вельможа старухе рассказывает: «О Царевне-Свет, — говорит
государь, — много слышал я; станом статная, говорят, лицом милая. Отправляйся
к ней, погляди на нее! — царь приказывал. — За этим к вам я пожаловал». — «Коли
так, расскажу ваши речи ей в точности». Говорит, а сама удаляется и к Царевне
так обращается: «Поскорей выходи на смотрины к слуге государеву!» — «Станом не
статная я и лицом не пригожая. Не пристало мне выходить перед очи слуги
государева». — «Говоришь что-то ты нехорошее! Разве пристало посла государева
так постыдно в нашей хижине чествовать!» Свет-Царевна старухе ответствует:
«Невеликое это достоинство прозываться слугой государевым!» Снова выйти к нему
Царевна отказывается. Как своего ребенка, Царевну старуха воспитывала, но ни
слова она тут не вымолвила, слушая, как Царевна говорила речи позорные. Перед
очами слуги государева старая снова является. «Очень мне горестно,—молодена
больно упрямая. На смотрины, пойти отказалася!» «Непременно взгляни!» — был
приказ государевый. «Как же я возвращусь, перед очи царевы предстану я, не
увидя Царевну, как мне приказано? Разве видано, чтобы то, что живет на миру,
государева слова ослушалось? Перестань говорить несуразное!» — так старуху позорит
он. Слышит это девица, еще больше упорствует. «Коль ослушалась я повеления
царского, пусть велит он казнить, а не миловать».
Царский слуга возвращается, и,
что слышал, царю он докладывает. Выслушал царь и ответствует: «Сердце
жестокое! Жизни многие, видно, им сгублены». Говорит, думать бросил о ней. Но
все не идет с мыслей девица. «Не годится быть битым лукавством и хитростью!»
Старика Такэтори призывает к себе: «Отдай мне Царевну, твоя это девица! Слышал
я, что пригожа лицом, станом красная. Посылал я тогда слугу царского. Понапрасну
ходил, не пришлось ему встретиться! Не годится, как приобыкнет она царской воли
ослушиваться!.» Дед ответствовать государю осмелился: «Молодая девица
упорствует, быть женою твоею отказывает. Не в моей она волюшке. Возвращуся
домой, попытаюся рассказать ей слова твои царские». Слышит царь, речь такую
ведет: «На руках ты Царевну вынашивал и воспитывал. Разве видано, чтобы
ослушалась воли родителя? Коли царю ты сосватаешь девицу, царь немедля чином
пожалует». Старик царским речам восхищается, к себе в дом возвращается, речь
такую ведет перед девицей: «Так и так государь мне рассказывал. Неужели и
теперь не захочешь быть ты женой, у царя в услужении?» Свет-Царевна деду
ответствует: «Порешила я и задумала, что не быть у царя в услужении. А возьмешь
во дворец-терем силою, время будет тогда моей смертушке! Нет, сперва тебя чином
пусть жалуют, смерть моя в терему после этого». Говорит и старик: «Что ты
делаешь? Да на что мне чины все и почести, коль не видеть мне милое дитятко? А
скажи ты мне, что так не любо быть женою тебе государевой? Неужель
правда-истина, что ты с миром расстаться задумала?» — «Коль сказала неправду,
подожди да присматривай! Как возьмут во дворец государевый, наложу руки я иль
остануся? Были чисты многих желания, а не кончилось все это попусту?
Опозорюсь, коли люди проведают, что послушалась я слова царского». Дед ей
ответствует: «Мое дело житейское — дело последнее. Как пойдет оно, безразлично
мне, коли жизни твоей нет опасности! А теперь я пойду к государю и ему я
поведаю, что женой его быть отказалася». Вот идет к государю он, говорит ему:
«Недостойны мы царской милости... Моей девице во дворец итти я приказывал.
Отвечала мне девица: «Умереть мне положено, коли в терем государев отправлюся, коли
стану женою я царскою». Не моя, старика, это девица. Много лет миновало с тех
пор, как приметил я на горе ее в дудочке. Стало быть, разуменье ее необычное, как у всех — человечее».
Говорит старику государь: «Слышал я, что находится возле гор твоя хижина. Коль
поеду охотой я царскою, поглядеть на нее не удастся ли?» А старик так ответствует:
«Дело задумал ты доброе. Не придет моей девице в голову, как ты поездом царским
появишься и увидеть ее удостоишься». Выезжает царь царским поездом на охоту в
день, не положенный. В доме Царевны он появляется, видит девицу красы
неописанной, от девицы той свет разливается. «Это — Царевна», — царь думает, к
ней приближается, а она бежать собирается. За рукав царь схватить не успел,
рукавом от него закрывается. Удается царю вое же заметить ее личико красное.
«Не позволю остаться ей здесь!» — царь думает. В жены царские в терем к себе
взять собирается, а Царевна в ответ: «Мог бы взять ты меня женой царскою, коли на вашей земле я родилась
бы. Но женой взять меня дело нелегкое!» — «Почему бы быть этому? Все ж ты
будешь женой моей царскою». Паланкин к Царевне он двигает, и становится та
невидимкою. «Ах, как горестно, понапрасну вое кончилось! Не простой человек,
видно, девица». «Не возьму я тебя женой царскою. Перестань только быть
невидимкою, оставайся ты в облике девичьем! Посмотрю на тебя я разок и
отправлюся!» Перестала быта невидимкою, в облике девичьем вновь появляется. Не сдержал царь своей радости, был
он рад ее появлению. И еще стариком
восхищается: показал тот царю свою девицу таким удивительным способом.
Пир горою устроил старик свите всей государевой. А царь печалуется: горько
царю, что покинуть Царевну приходится! Возвращаться он собирается, в паланкин
он сажается и слагает песню прощальную:
От меня, от царя,
Не ворочайся,
А взгляни на меня
На прощание.
Коли свет опостыл,
Ты, Царевна, тому
Виноватая.
И ему отвечает та песнею:
Расцвели у нас
Подмаренники,
И течет моя
Радость-молодость.
Сжалься-смилуйся —
Не зови к себе
В терем девичий.
Увидел царь грамотку, и не
захотелось ему возвращаться. Но не годится царю здесь коротать ночи длинные. В
терем свой государь возвращается. Смотрит царь на жен своих царских: ни одна
из них с Царевною не сравняется! Много было среди них прекраснейших. Но и эти
красавицы с ней не сравнялись бы! Не осталось в сердце царя места ни для кого,
кроме Царевны. Царь проводит время один, в одиночестве. Перестал в терем
женский он хаживать. Пишет Царевне он грамотки, посылает Царевне он грамотки.
Так они сердце друг дружке и
тешили. Но не прошло и трех лет, как по началу весны третьего года Царевна
задумалась думою не по-обычному, глядя на восход красного месяца. «Дурная
примета — глядеть в лицо месяцу!» — усовещали ее. Но и потом, как оставалась
сама с собою, Царевна плакала, горько глядя на месяц. В сенозарник, как стало
бы быть полному месяцу, тяжкую думу Царевна задумала. Говорят Такэтори родные,
близкие: «Так уж стало Царевне горевать, глядя в лицо месяцу. Но теперь с ней
необычное, как настала пора полнолунию. Должно, есть о чем думу думать,
сокрушаться ей». Слышит это старик и к Царевне: «Какая кручина па сердце, что,
на месяц глядя, сокрушаешься? Или тебе бел-свет не мил?» — «Погляжу на месяц, а
сердце по миру кручинится. И чему еще сокрушаться мне?» Вот приходит к Царевне
снова дед, а Царевна все то же думает. «Дитя мое богоданное, и над чем это ты
сокрушаешься, и какую ты думу задумала?» — «Ни о чем я думу не думаю, попустому
сердце кручинится». — «Не гляди ты в лицо месяцу! Думу думаешь, глядя на небо».
— «Не пристало мне не видеть месяца!» И
опять: месяц выйдет, взойдет — убивается. Ночи темные — не кручинится. Ночи
светлые — слезы льет, сокрушается. Люди чужие говорят, только шепчутся:
«Видно, снова что-то задумала». А что на сердце, — того не ведают ни отец ее и
ни матушка.
Снова в серпень месяц взошел —
полились ручьем слезы горькие. Горько плачет, от чужих очей не скрывается. Батюшка,
матушка это приметили, обомлели, что случилось, стали спрашивать. Свет-Царевна
заливается: «Давным-давно, говорит, вам сказать собиралася, а подумавши, что
стрясется беда неминучая, по сю пору все мешкала. Но не быть больше этому! Все
теперь же вам выложу. Не из этого царства я девица, а из лунного города
стольного. Как положено долею-участью, в этот мир к вам я явилася. А теперь,
как пришла пора воротиться мне, в день пятнадцатый этого месяца из страны Луны
— моей родины — люди лунные взять меня явятся. Вижу я, воротиться положено;
стала забота брать, что вы загорюете. Вот с весны о том сокрушаюся». Говорит, а
сама слезы льет, заливается. «Что это ты мне рассказываешь? Я тебя нашел в
бамбуке-дудочке. Была ростом тогда ты с горошинку. Берегли тебя мы и холили,
покуда со мною сравнялася. Кто же смеет звать-спрашивать мое дитятко? Да разве
дозволю я!» — говорит дед, а сам заливается.
«Лучше мне помереть», — голосит, даже жалостно. «На Луне в стольном городе у
меня есть родители. Не надолго с родной стороны я сюда удалилася, но на вашей
земле протекло время длинное. Долго здесь прожила,, забавлялася, позабыла про
батюшку, матушку. Где бы теперь сердцу радости, а оно только печалится! Не
бывать тому, что сердце сказывает, я покинуть вас собираюся». Говорит, и все
вместе горючими заливаются. Слуги-девицы привя-залися к ней в годы долгие. А
пришло время разлучное, от слез горло сжимается, в одно сердце тужат,
печалятся. Была нравом она благородная, сама красавица. Было горестно думать
нм, что еще больше полюбится.
Услыхал это царь, к Такэтори
слугу посылает он. Такэтори навстречу слуге царскому появляется, слезами
заливается. Побелели его волосы, подкосились его ноженьки, очи выплакал. Пять
десятков всего деду стукнуло, а стал стар за короткий миг, думу думая.
Государев слуга говорит старику речи царские: «Горько кручинишься, думу
думаешь. Правда ли?» Такэтори льет слезы, ответствует: «В день пятнадцатый
полным месяцем Свет-Царевну звать придут на Луну из города стольного.
Благодарствую, что к нам наведались. А изволю просить государя я стражников
нынешним полным месяцем. Как придут сюда люди с лунного города стольного, пусть
их схватят они!» Возвратился слуга государевый, про старика государю рассказывает,
говорит ему, о чем просит дед. Царь его речи слушает: «Одним глазом Царевну
увидел я, а сердце навеки запомнило. Привыкал к ней дед белы дни,
ночи-ноченьски. Как возьмут у него Свет-Царевну, то-то он закручинится!»
В день пятнадцатый по приказам
шлет он грамоту. С этой грамотой посылает он воеводу Такано-но Окуни. А
стрелецкий приказ посылает туда всех стрельцов — две тысячи стражников. Вот
приходят они к Такэтори в дом. На заборы — стрельцов тысячу, да на
кровлю-навес — стрельцов тысячу. Собралася их тьма-тьмущая. Стерегут, нет места
светлого; со стрелами, в колчаны опоясаны. В светлице берегут ее слуги-девицы.
В опочивальне старуха девицу удерживает. Дверь замком затворяет старик, сам у
входа становится. «Ну и стражу какую поставили! Не одолеет ее сила лунная!»
Речь ведет он на кровле со стражею: «Чуть какая былинка промчится по небу,
выпускайте стрелы смертельные». Отвечают ему стрельцы-стражники: «Охраняем мы
по всей строгости. Хоть один нетопырь пусть появится, выпустим стрелы
смертельные, напоказ мы тебе его выставим». Слышит дед речи их, восхищается.
Слышит речи Царевна, ответствует: «И зачем дверь замком затворяете, в опочивальне
меня вы содержите, бережете меня, охраняете, биться битвою собираетесь? Не
побить вам людей света лунного. Ваши стрелы из лука не выстрелят. И зачем хороните меня,
затворяете? Все разыщется и растворится, как пожалуют со свету лунного. И
зачем биться битвою собираетесь? Не отыщется стражника, сердцем отважного, как
пожалуют со свету лунного». Не ответил старик, а разгневался: «Пусть приходят
сюда люди лунные! У меня ногти острые. Очи выколю, поцарапаю, ухвачу их за
космы длинные, изваляю и вытреплю, вою одежку порву, пущу голыми, на весь люд
напоказ я их выставлю, на стыдобу пусть их все любуются!» А Царевна ему: «Речь
веди тихим голосом! Как прослышат на кровле стражники, — опозоришься. Горько
сетую я, что покину вас, не оплативши за ваши милости и заботушку. И еще меня
дума печалует: возвратиться мне скоро; стало быть, нет такой доли-участи
оставаться у вас навечно. Неспокойная дорожка обратная, коль повинна я перед
матушкой, перед родителем названным. Говорила я и упрашивала: пусть прошли
долгие месяцы, год один без меня на Луне поживите вы. Не дозволили мне, а я
сокрушаюся. Нестерпимо еще убиваюсь я, что разлукою вас озаботила. В стольном
городе на Луне люди красные, вечно молоды и живут себе без заботушки. Но и
этому тоже не радуюсь, что вернуться мне в место подобное. Покидаю я вас на
старости. Буду думать, любить вас по-прежнему в городе лунном!» Плачет
Царевна, дед злобствует: «Перестань, от речей щемит на сердце!»
Наступает темь, время к полночи.
Наступила стража двенадцатая, вся округа вдруг осветилася, стало ярче дня
солнечного, света лунного, десяти полных месяцев. Так светло, что разглядывай
на свету комель волоса. С неба широкого люди спускаются, сидя на облаке,
появляются, на пять сажен от земли в ряд становятся. Видят это на улице, в
горнице, явлению чудному сердца дивуются, биться битвою не собираются. Будто
мысли их подымаются, луки, стрелы взять пытаются, но теряют рученьки силушку,
отнялися, а сами погнулися. Собираются с мужеством-храбростью, посылают стрелы
смертельные, в разны стороны стрелы те разлетаются.
На людях света лунного наряды
богатые. Паланкин на крыльях устроен. Теремец-шатер его шелковый. В паланкине
том вельможа-князь. «Выходи-ка сюда, Мияцу Комаро!» — говорит старику Такэтори
князь. Говорил раньше дед речи отважные, а перед князем плашмя в ноги валится,
словно пил вино допьяна. «Старичишка ты неразумный! Совершал ты, старик, дела,
добрые, и за это тебе для помощи отпустили мы в скором времени Свет-Царевну на
годы долгие. Много золота тебе пожаловали, чтобы жил не по-прежнему, иначе.
Согрешила Царевна в лунном городе, и послали тогда ее в скорости мы на
жительство в твою хижину. Но минули теперь грехи прошлые, и настала пора ей
ворочаться. Не пристало тебе сокрушаться и слезы лить. Возвращай нам Царевну
немедленно!» Отвечает старик, говорит ему: «Двадцать лет, даже с лишкою, мы со
старой Царевну воспитывали, а ты говоришь: время малое. Слушаю я тебя и
дивуюся. А еще скажу, эта девица жить не будет в месте, ей не положенном. И
теперь выйти к вам ей невмоготу: заболела она тяжкой хворобою». Ничего ему князь
не ответствует. Паланкин к кровле он двигает: «Эй, Царевна-Краса! Больно долго
ты засиделася на земле, в месте нечистом». Вот замкнутая дверь раствором сама
растворяется. Ставни сами собой раскрываются. Выпускает девицу из рук мать
названная, и выходит Царевна на двор, на волю. Не смогла удержать ее старая.
Только смотрит ей вслед, заливается. К деду Царевна приблизилась. Сердцем
тронулся дед, плачет, валяется. «Не в моей, дедушка, силушке! Мое сердце
невольное! Проводи меня, как подыматься в паланкине я буду в страну лунную». —
«Как тебя провожать в такой горести? И зачем ты от нас удаляешься, на небо от
нас подымаешься, нас с собою брать не пытаешься?» Плачет старик, по земле
валяется. «Сердцем дедушка тронулся! Покидая, оставлю я грамотку. Пусть
возьмет и прочтет ее, коли люба я». Плачет, пишет Царевна грамотку: «На вашей
земле я родилася. Сокрушать и печалить вас я не думала. В город стольный
возвращаться не собиралася. Вот примите на память мое платьице. Вспоминайте
меня в ночи светлые, на восход ясный месяца глядючи. Чует сердце мое, —
разволнуюсь я, упаду вниз небесной дороженькой».
Привезли с собой лунные жители в паланкине маленький ящичек. А в том ящичке
платье небесное, заговоренное; и бессмертные травы положены. Говорят небожители
лунные: «Ты отведай моложавые травы бессмертные, что положены в малом ящичке!
Яства земные ты пробовала, вот и стало сердце недоброе». Царевна чуть устами к
траве прикасается, в платье снятое завернуть одну травку пытается. Не дают
травку ту заворачивать, а берут платье небесное, наряжают в него девицу.
«Погодите немножко! — держит их девица. — Слух идет, что все старое забывается,
как наденешь платье небесное. А у меня одно слово не сказано!» И опять пишет
девица грамотку. Ждут небожители лунные, нетерпится: «Опоздаем, коль будем
мешкать мы!» — «Помолчите с речами вы глупыми!» Тихо пишет царю она грамотку: «Много слуг
своих ты ко мне присылал, удержать здесь меня собирался ты. Воротиться назад
мне положено. Уж явились за мной люди лунные. Взять с собою меня собираются.
Как горюю я, как печалуюся — не простой человек я у вас, а превращение. В
терему у тебя быть женой не пристало мне. Знаю я — для тебя все это чудное.
Беспокоит меня одна думушка, что принял ты меня за недобрую и за грубую».
По тебе, царю,
По боярину,
Я кручинюся.
Надевать велят
Колдовской наряд,
Позабыть велят
Царь боярина.
Прилагает к грамотке травы в
ящичке, призывает воеводу стрелецкого. Не успел воевода взять грамотку,
нарядили ее в наряд заговоренный, забывает она тоску-кручинушку по родителю
нареченному. Стало сердце девицы забывчиво, как надела наряд заговоренный. В
паланкин Царевна сажается, сто небожителей с ней помещаются, и на небо они
подымаются. Плачет старик со старухою, ручьями льются слезы кровавые. И зачем
они убиваются? Раскрывает Царевны дед весточку. Но зачем теперь жизнь
опостылая? Для кого все эти подарочки? Всякая вещь теперь вещь ненужная. Не
принимает дед траву моложавую, не встает, а лежит, — весь болезненный.
Воевода стрелецкий к царю появляется. И ему он подробно докладывает: «Не
одолели мы неприятеля, не смогли удержать Свет-Царевну мы!» Преподносит царю
он травы в ящичке, а с травою той грамотку девичью. Раскрывает царь грамоту
девичью, и ее он прочитывает. Страшно царь опечалился, не вкушает траву моложавую,
потерял веселие, радости. Призывает всех вельмож и сановников. «Какая гора
выше всех — до небес подымается?» — у сановников государь спрашивает. Отвечает
один из сановников: «Есть в Суруга гора, она выше всех до небес подымается, она
ближе всех к городу стольному лунному приближается». Слышит царь, и песню
слагает он:
Ты не шли поклон
Колдовской травой,
Мне не надобен
Моложавый цвет;
Коли разлучил
Месяц молодой.
К траве моложавой, бессмертной грамотку
он прилагает, слугу царского призывает. Слуге царскому Цуки-но Ивагаса
наставляет отнести их на вершину горы той в Суруга; наставляет он сжечь траву
моложавую вместе с грамоткой; наставляет он травы бессмертные сжечь огнем
огненным вместе с грамоткой.
Царский слуга речи выслушивает, берет с собою сотню стрельцов-стражников и на
гору ту поднимается...
С той поры та гора прозывается
Фудзи-сан — гора бессмертия.
И предание идет, — будто дым этого пламени и теперь к
небесам в облака подымается.
[1] Ср.,
например, хотя бы приведенную выше поэму «Стихи о жене Цзяо Чжун-цина»,
относящуюся к началу III века.
[2] Непереводимая игра слов; по-японски — «жемчуг» и
«душа» обозначаются одним словом.
[3] Непереводимая игра слов; по-японски словосочетание:
«нет ракушки» звучит тождественно с словосочетанием «безрезультатно,
безуспешно».
[4] Непереводимая игра слов; по-японски словосочетание
«есть ракушка» звучит тождественно с словосочетанием—«успешно».